February 27th, 2014

anyuta

Воспоминание о восьмидесятом годе

В 1980 году случилась Олимпиада. Москвичей попросили по возможности покинуть город, и, в особенности, увести детей, поэтому мы с папой уехали в дом отдыха в Абхазию, где провели две недели. По телевизору показывали «Маленькие трагедии» с Высоцким в роли дон Гуана, в местном кинозале – итальянский фильм про Че Гевару. Мне было четырнадцать лет, и мы с папой сначала играли в стихи (кто прочтет наизусть больше стихов, у которых другой не отгадает автора. Я стабильно набирал очки благодаря стихотворению «Будет ласковый дождь» Сары Тисдел из «Марсианских хроник» - папа никак не мог запомнить, как ее зовут), так вот, сначала мы играли в стихи, а потом папа просто стал читать стихи. Так я впервые узнал о существовании Бродского, а заодно услышал сколько-то стихов Пастернака и Мандельштама. В местной библиотеке нашелся сборник Арсения Тарковского, а в книжном магазине в ближайшей деревне мы купили сборник Галактиона Табидзе в переводах Владимира Леонтовича.
Короче, во многом своей любви к поэзии – да и вообще вкусу к русской литературе середины ХХ века – я обязан этому лету. Понятно, что авторы эти были большей частью полулегальные или даже вовсе нелегальные, так что заодно у меня случился мощный инсайт на тему советской власти и ее отношения с культурой, а заодно – и с проблематикой прав человека.
Потом мы вернулись в Москву и узнали, что умер Высоцкий. В Польше «Солидарность» организовывала забастовки, а москвичи рассказывали, что пустой город гораздо лучше густонаселенного.
Как-то вечером папа решил продолжить мое образование и залез в ящик, где хранился разный машинописный Самиздат. Он вытащил оттуда папку со стихами – разрозненной подборкой конца шестидесятых, часть уже была опубликована – и почему-то решил прочитать «Северовосток» Волошина (в машинописи он был без тире, я так и запомнил). Я слушал зачарованный и, когда папа замолчал, еще некоторое время думал о цикличности истории России, силе слова и прочих вещах, которые в четырнадцать лет кажутся куда более возвышенными, чем в нынешние сорок семь. И тут папа сказал, без всякой связи с Волошиным:
- Неужели наши введут войска в Польшу?
Это было одно из самых сильных впечатлений моего отрочества – как от поэзии, политически-заряженной, но абстрактной, можно перейти к реалиям сегодняшнего дня.
Сейчас моему сыну двенадцать, чуть меньше, чем было мне тогда. Олимпида только что закончилась, а у Польши уже давно своя собственная, не очень интересная нам, история. Два часа назад я не то задремал, не то задумался – и вдруг ясно представил, что, включив компьютер, прочту новость о том, что русские войска вошли на территорию Украины. Это видение было столь явным, что я похолодел – что делать-то? Выходить на Красную площадь? Спасать украинских друзей от депортации? Писать в фейсбук гневный пост?
Я включил компьютер и понял, что пока что обошлось, и где-то через полчаса вспомнил восьмидесятый год и папину фразу «неужели наши введут войска в Польшу?». Во всем этом было чуть больше симметрии, чем мне бы хотелось.
Можно было бы сказать, что русская история циклична (как, возможно, и любая другая). Но можно вспомнить, что войска в Польшу так и не ввели (дай Бог, обойдется и с Украиной) – так что, возможно, нужно говорить не о цикличности истории, а о повторяемости страхов, о незаживающей уже какое поколение травме 1968 года.
Последняя мысль кажется мне даже более страшной, чем первая – потому что я привык считать, что человеческие страхи способны только порождать зло, а вовсе не способствовать тому, что «это никогда больше не повториться». Возможно, мой испуг был только эхом страха и отчаяния нескольких поколений моих соотечественников – и если что-то интересует меня в связи с этой историей, то это вопрос о том, как не передать эти страхи моим детям.