Category: история

Category was added automatically. Read all entries about "история".

anyuta

Давайте поговорим про историческую травму

Этот текст был написан для фейсбука и удален администрацией в течение двадцати часов, набрав более 2500 лайков и более 880 перепостов.

Ну что же, пусть он тогда по старой памяти поживет здесь!

Травма стала важным понятием в последние десятилетия, историческая травма – в том числе. Травма, перенесенная человеком или группой людей, конечно, не может оправдать преступление, но часто может изменить наше отношение к преступнику. Если человека регулярно избивали и унижали, а он в какой-то момент превысил пределы самообороны и убил кого-то из обидчиков, мы учтем, что он был травмирован и это была хроническая травма. Если мы говорим о проблемах афро-американцев – например, о высоком уровне насилия, в том числе домашнего насилия – то мы должны помнить, что неполные семьи и невозможность установить партнерские отношения в семье это следствие исторической травмы рабства, когда партнеры могли быть в любой момент разлучены хозяином, а дети отняты от родителей (и уж точно – от отца).

Вся т.н. «новая этика» в огромной степени построена на признании важности травмы, на том, что травму надо уважать. С этим тесно связано понятие «триггера» — в доме повешенного не говорят о веревке, в доме человека, перенесшего травму, не шутят на темы, с этой травмой связанные, и вообще аккуратно затрагивают такие темы. Принято считать, что «эмпатия» включает в себя тонкое и уважительное понимание чужой травмы.

Впрочем, травма не всегда написана у человека на лбу – историческая в том числе. Ладно, мы все знаем, что говорящий по-английски человек с черным цветом кожи с некоторой вероятностью потомок рабов – но с большинством исторических травм все немного сложнее.

Поскольку никто не обязан отчитываться о своих травмах, то иногда хорошие люди попадают в неловкую ситуацию – я вот однажды долго рассказывал про самоубийство Дэвида Фостер Уоллеса человеку, у которого покончил с собой отец и брат (я об этом, разумеется, не знал; окружающие знали, но не очень понимали, как мне об этом сказать).

Так вот, чтобы облегчить жизнь многим хорошим людям молодого поколения, я хочу рассказать им о некоторых травмах, которые мое и более старшие поколения перенесли в прошлом веке, и о тех триггерах, которые от этого возникли. Большей частью я буду говорить про исторические травмы, а не про персональные – ну, у каждого афро-американца есть опыт расизма, но историческая травма больше чем персональный опыт большинства из них.

Collapse )

***

Итак, травмы и триггеры.

1. В ХХ веке мы пережили несколько больших проектов, связанных с обещанием построить лучший мир и полностью изменить жизнь человечества и само человечество. Самые известные из этих проектов — СССР и Третий Рейх. Вне сомнения, в каждом из них было что-то хорошее – в СССР признавали равные права женщин, а в Третьем Рейхе строили хорошие автобаны – но в общем и целом поколения, жившие во второй половине ХХ века, склонны были считать оба проекта катастрофически провальными. И не просто провальными в смысле, что джинсы в США были лучше, чем в СССР, а в смысле, что эти проекты принесли страдания миллионам людей.
По большому счету большая часть европейской философии и литературы второй половины ХХ века как раз пытается понять – как же так вышло? И один из ответов как раз заключается в том, что обещания светлого будущего ничего хорошего людям не несут.

Поэтому для меня и многих людей старшего возраста любое обещание светлого будущего и рассказ о том, как люди чудесно изменяться, работают как сильнейший триггер. Я перестаю слышать собеседника и видеть волнующие картинки, которые он мне показывает – вместо этого я, как в старой песне, вижу снега наст и слышу шмона гам, сквозь который доносится не голос собеседника, а лай овчарок, вой метели и звуки выстрелов. Потому что для моего поколения ГУЛаг и Холокост – еще не факт истории, а то, что случилось почти что с нами, то, что могло случиться с нашими родителями или, не дай Бог, случилось с нашими бабушкам и дедушками. Мы все слышали истории про тех, кто погиб, и про тех, кто чудом НЕ погиб. Мы, собравшись вместе, до сих пор в качестве примеров удивительного везения рассказываем что-то вроде «он умер от рака на соломе в сарае, куда его бросили нацисты. А прожил бы чуть дольше – отправился бы в концлагерь!» и «им повезло, что их отец упал с лошади и убился! Так они попали в обычный детский дом – а проживи он еще пару лет, попали бы в детский дом для детей врагов народа!»
(Вообще, кажется, главная удача, которая могла случиться с человеком в ХХ веке – это вовремя умереть).

Короче, дорогие молодые друзья, история ХХ века – это большая историческая травма для тех, кто его застал.

На всякий случай я скажу, что не надо писать, что есть разница между СССР и нацистской Германией. Конечно, есть. Много между чем есть разница. Между анальными изнасилованием и обычным. Между тем, когда тебя бьют палкой и когда бьют металлическим прутом. Между повешением, обезглавливанием и четвертованием.
Разница, конечно, есть – но мне кажется, что есть ситуации, когда обсуждение этих академически-интересных тем немного неуместно. Поэтому, давайте, вы не будете мне писать в комментариях про разницу между СССР и Третьим Рейхом, а я не буду вас держать за дурно воспитанных мудаков.

И, кстати, давайте оставим в покое СССР и Третий Рейх. Многие из вас застали девяностые и умеют рассказывать, каким травматичным было ваше детство. Так вот, девяностые – это последний памятник тому, как люди поверили обещаниям светлого будущего и рванули туда, не обращая внимания на всякие мелочи типа несправедливой приватизации, голода и бандитизма. Вы были в это время детьми или даже не родились, а мы в это время жили – и еще раз смогли проверить, какую цену надо платить за обещания светлого будущего. Собственно, мы платили, а наши родители – платили вдвойне.

Когда вы говорите «да, конечно, сейчас есть некоторые побочные эффекты, но направление движения верное» — мы слышим «лес рубят – щепки летят» и картина лесоповала стоит у нас перед глазами.

Подводя итоги еще раз скажу: любое обещание светлого будущего действует на нас как триггер.
Не надо говорить нам, что вы хотите построить лучший мир, в котором люди будут совсем другими, где не будет богатых и бедных и человек человеку будет друг, товарищ и брат. Мы это уже слышали. Может, оно и хорошо, чтобы человек человеку был друг, товарищ и брат, но у меня от этого мурашки по коже, примерно как если бы вы вскидывали руку в римском салюте.
Хотя, казалось бы, чего плохого в римском салюте? Гораций, Овидий, Октивиан Август.
Но нет.

2. В СССР мы жили в стране, в которой государство и общество считало себя вправе влезать в частную жизнь граждан. Иногда развод означал конец карьеры. Супружеская измена могла стать предметом общественного разбирательства. Добрачный роман (добровольный, по любви, 18+) был связан с преодолением различных сложностей (без штампа в паспорте не селили в гостинице, в случае обнаружения мальчика и девочки в одном номере могли сообщить на работу/в институт и тд). Это, конечно, не такого размера травма, как про обещание светлого мира, но вообще-то тоже довольно значительная. Это было страшно унизительно – жалко, что мы не знали слова slutshaming, был бы повод его сказать администратору в гостинице.

И когда люди моего и тем более старшего поколения цитируют «а из зала мне кричат «давай подробности!»» или говорят про «виртуальный местком» — так это в них говорит травма. Да, лично я понимаю, почему университеты сегодня должны регламентировать отношения преподавателей и студентов, но я призываю не кривить лицо «ой, вы опять про ваш местком, когда это было!» Вы же не будете говорить афро-американцу «ой, вы опять про ваш суд Линча!» — между тем, последний суд Линча был в 1981 года, месткомы продержались несколько дольше.

Я вообще сейчас не про то, что надо делать, а про то, как надо разговаривать с оппонентами. Не очень хорошо, столкнувшись с чужой травмой, кривить нос и говорить «фу, когда это было!»

3. В СССР сексуальность был вытеснена, примерно, как в Викторианской Англии. Это не значит, что секса не было, он, разумеется, был, его и в Викторианской Англии было до фига, но это значит, что сексуальность была репрессирована и табуирована. Люди, столкнувшиеся с этим табу в пубертате, получали сильнейшую травму. Секс оказывался связан с виной и стыдом. Им – нам — приходилось прикладывать усилия, чтобы прийти к тому, что секс вообще-то связан с удовольствием и любовью. Следствием этого стало то, что любую попытку ограничить секс эти люди воспринимают как угрозу (кстати, аналогичный опыт пережило поколение шестидесятников на Западе).

Таким образом, когда эти люди говорят «между двумя взрослыми людьми может быть все, что угодно» (забывая добавить, например, «если они не находятся в состоянии административной власти и подчинения») или говорят «какой харрасмент, может, мне нравится, когда меня щиплют за попу? А не нравится, я скажу!» — в этих людях говорит травма. И эта травма – важная часть их самоидентификации как сексуально-свободных людей. Многим, кто пишет и говорит об этом, уже довольно много лет, часто больше, чем мне, и было бы странно ожидать от них, что в свои шестьдесят они начнут перестраивать свое айдентити.

Поэтому не надо говорить «это вам всюду мерещится пуританство!» — как вы знаете, это и есть газлайтинг, рассказывать собеседнику, что ему мерещится что-то не то. А если ему мерещится что-то, связанное с его травмой, то это уже совсем не красиво. Пойдите, скажите афро-американцам, что им мерещится расизм.

4. В СССР было не очень хорошо со свободой слова. Об этом вам наверняка рассказывали мама и папа, если вы учились в хорошей школе – то и в школе рассказывали.
Не очень хорошо со свободой слова – это значит, что вы живет в мире, где вы знаете, что за книжки, которые вы любите или за песни, которые вы поете, вы можете сесть в тюрьму (маловероятно), вылететь с работы или из университета (более вероятно). Скорее всего, обойдется – но вы помните, что тридцать лет назад, при Сталине, в лагерь можно было попасть за анекдот или за то, что ты не выбросил из домашней библиотеки книжку того, кто недавно оказался врагом народа. Эта историческая память усиливала повседневную травму.

Кроме того, ты все время слышал одну и ту же риторику «нам не нужна такая литература», «народу не нужны такие стихи» и так далее. Это тоже было унизительно. Ты сопротивлялся, но все равно начинал думать, что ты – не народ, ты – отщепенец, потому что тебе нравится, скажем, Бродский.

Ну, и вообще ты все время помнил десятки фамилий писателей, умерших в лагерях или просто расстрелянных и сотни фамилий тех, кто сидел или продолжает сидеть – причем большая часть исключительно за тексты, которые они написали.

Это травматический опыт, честное слово. Это, в конце концов, страшно – ждать, что тебя арестуют, потому что кто-то скажет, что он слышал, что кто-то сказал, что брал у тебя почитать стихи, перепечатанные на машинке.

Даже если на самом деле никому до вас не было дела — это все равно было страшно. Мы же не знали, что до нас никому не было дело — но зато знали, что знакомый знакомых сел за Авторханова.
Господи, кому теперь нужен этот Авторханов?
Но страшно было по-настоящему.

И поэтому не удивляйтесь, что любая попытка ограничения свободы слова работает для нас как триггер. Когда я читаю «We don't need any more poems from white people uncritically and thoughtlessly summarizing the racism they witness and partake in among friends and family» (про поэму, автор которой описывая свою бабушку, в том числе описывает ее расизм – редактор журнала Poetry из-за этой публикации был вынужден уволиться) – я слышу только «нам не нужна такая поэзия!» и всё, у меня всё выключается: идите нахрен, вы сдурели там все!
У меня нет эмпатии к афро-американцам, которые читают эти стихи и страдают? Но у вас же нет эмпатии ко мне, который читает «нам такие стихи не нужны!»
(Разумеется, у меня есть эмпатия к афро-американцам по множеству других вопрсоов, но не про стихи)

А мне все время кажется, что вчера фейсбук начал бороться с hate speech, сегодня редактор журнала уходит в отставку из-за идеологически-неверных стихов, завтра мы прочтем в твиттере «я Пастернака не читал, но скажу!», а послезавтра Володя Марамзин отправиться в лагерь за предисловие к собранию стихов Бродского.
Понимаете, у нас же все время – в ушах шмона гам и овчарки лают. А иногда играет «тум-балалайка» и дымят трубы крематориев.

Нет, конечно, вы мне сейчас скажите, что Америка – свободная страна и я дую на воду.
Но это и есть механизм травмы – человек обжегся на молоке, он напуган, он реагирует неадекватно.

Вы же все слышали эту историю, как выжившая в Холокосте женщина говорит школьникам: «дорогие дети, запомните: если кто-то говорит, что он хочет вас убить – не раздумывайте шутит он или нет, просто бегите!» Вам же не приходит в голову комментировать эту историю в жанре «у нее паранойя», «она преувеличивает» или «ну, у нас же не нацистская Германия»? То есть, я надеюсь, если вам кто-то скажет «убью!» вы не будете паковать вещи и убегать, но и женщине этой, случись вам встретиться, вы не будете говорить, что она ведет себя как нецивилизованная дура.
Вот и нам, для которых свобода слова – важная ценность, вы не говорите «ничего с вашей свободой слова не станется!»

У нас травма, персональная и историческая. Давайте вы будете ее уважать.

Вы не поверите, когда я читаю, как вокруг очередного текста начинается кампания осуждения и автор начинает каяться – у меня слезы на глазах. Вот физически, реальные слезы. Ну, потому что я помню, как выглядит проработка на комсомольском собрании и мне казалось, что я этого больше никогда не увижу.

И потому что в какой-то момент я поверил, что все эти миллионы умерли не зря и что люди хоть что-то поняли – а сейчас вижу, что, нет, ничего не поняли.

5. Многие из нас были евреями в СССР. Это значило бытовые оскорбления, насилие на улице, институциализованную дискриминацию. Плюс к этому у нас была – и осталась – историческая память про 1948 год, «дело врачей» и, разумеется, Холокост. То есть нам довольно странно слышать, когда нам говорят, что у нас есть какие-то привилегии белых людей – хотя бы потому, что мы не чувствовали себя белыми. Меня, например, завали «черномазым» и «черножопым» до тех пор, пока я не пошел в седьмом классе в школу, где таких детей как я было столько, что никому не приходило в голову обсуждать степень чьей-либо смуглости.

Дело даже не в том, что это травма, а в том, что у нас есть опыт дискриминации – и поэтому многие вещи, которые предлагают сегодня для борьбы с дискриминацией вызывают у нас недоумение.

Так, в СССР не говорили публично не только слово «жид», но и слово «еврей» — нас называли «лица еврейской национальности». Антисемитизма от этого меньше не становилось – и поэтому любой призыв не говорить «гомосексуалист», а говорить «гомосексуал» вызывает в лучшем случае пожатие плечами – ну, то есть, можно и так говорить, какая разница? От этого ничего не меняется (здесь должна быть справка, что гипотеза Уорфа-Сепира так и остается гипотезой и серьезные лингвисты ее не слишком уважают, но это уведет нас в сторону). А когда за неправильное слово на кого-то обрушиваются обвинения в расизме или ксенофобии, то у нас тут же включается триггер про свободу слова и комсомольское собрание.

Сюда же попадает история про позитивную дискриминацию. В СССР были национальные квоты при поступлении в ВУЗы, почти как в США сейчас. Некоторые национальности имели официальное преимущество при поступлении (см. рассказ Фазиля Искандера «Начало»). У этой практики была своя темная сторона: когда евреев в начале восьмидесятых заваливали при поступлении на мехмат, всем возмущавшимся говорили: «посмотрите на статистику, у нас всех национальностей в процентном отношении столько же, сколько их среди жителей СССР».

То есть мы еще сорок лет назад поняли, что позитивная дискриминация для одних – это самая обычная дискриминация для других. И эти «другие» никогда не будут представителями реально привилегированных слоев населения – иск азиатских абитуриентов к Гарварду показывает, что так оно и осталось до сих пор.

***
Мне кажется, можно остановиться.
Если мы возьмем любой случай, вокруг которого у нас в фейсбуке (и в обществе) происходят межпоколенческие споры, то мы почти всегда найдем у старшего поколения травму, которую оно не осознает и о которой не хочет говорить – но именно эта травма придает спорам такую остроту.
Понятно, что этика старшего поколения не предполагает выпячивания своей травмы (Хэмингуэй, «если надо говорить, то не надо говорить» и всякое прочее), поэтому никто не скажет вам прямым текстом «мне страшно», «мне хочется плакать», «меня это пугает», а будут говорить невнятное и бессвязное. Ну, вы же образованные ребята, вы же должны знать, что травма обычно говорит бессвязно, пока не обретет язык. Нам казалось, что наша травма обрела язык где-то в районе семидесятых-восьмидесятых, но этот язык сегодня утерян и непонятен молодому поколению, поэтому межпоколенческий диалог и выглядит так неконструктивно.

Этот утерянный язык базировался на некоторых ценностях (например, свободе слова), на некоторых эстетических приоритетах (скажем, важности иронии) и на некоторых теоретических утверждениях, среди которых самым важным мне кажется тезис, что всякая утопия содержит в себе темную сторону – и это не баг, это фича. Все эти вещи – ценности, эстетика и убеждения – остались в прошлом веке. Принято считать, что современное американское гуманитарное знание выросло на Деррида и Фуко, но я почему-то уверен, что, если бы Фуко внезапно ожил, он бы охренел, наблюдая, что выделывают люди, которые называют себя его последователями.
(теоретически это интересный кейс: принято считать, что в России травма ХХ века вообще недостаточно проговорена, об этом многие писали. Так вот, у меня есть подозрение, что многие люди проговаривают свою травму довольно диким образом — обсуждая то, что происходит в Америке или Европе. Это не только повторение советской матрицы «а у вас негров вешают!», но и повторение советского фрондерства, когда то, что нельзя сказать про свою страну, говориться про чужую — «пишем ЦРУ, подразумеваем КГБ». Мне кажется, этот механизм еще ждет своего исследователя)

Так вот, мы не любим признаваться, что у нас травма — и даже мне потребовалось отдельное усилие, чтобы сформулировать то, что я написал выше в этих терминах, а не в более привычных «мы-то, обогащенные опытом ХХ века, хорошо знаем, что…».
Фиг его знает, правда ли то, что мы там знаем. Но травма у нас есть, это точно.

Напоследок — немного о местоимениях. Когда я говорю «вы» я не обязательно имею в виду людей моложе меня — и не имею в виду, что все, моложе меня, попадают под это «вы». Это условный оппонент, разумеется, частично вымышленный. Реальные люди не обязательно совпадают с ним по всем перечисленным пунктам: кто-то выступает за позитивную дискриминацию, кто-то против hate speech, кто-то еще по какому-то вопросу.
Аналогично, когда я говорю «мы» или «старшее поколении» я понимаю всю условность – есть много людей моего возраста и старше, которым нормально со взглядами их детей. Честно говоря, лично мне тоже нормально, причем не только с моими детьми, но и с большинством молодых людей, с которыми я общаюсь – в частности, потому что по любому конкретному вопросу почти всегда выясняется, что мы думаем примерно одно и то же, а наши расхождения носят даже не теоретический, а риторический характер. Если честно, мне довольно редко прилетало даже в теоретических спорах — люди, которые со мной знакомы, редко считают меня ксенофобом или лишенным эмпатии социал-дарвинистом.

Кстати, я тут перечислил много всего, но, очевидно, что у разных людей старшего поколения — разный опыт и разные травмы. Кому-то нет дела до сексуальных свобод, кто-то продолжает верить в светлое будущее. У кого-то вылезут какие-то вещи, о которых я не написал.

Но мне важно было не столько объясниться «по пунктам», сколько чуть-чуть сдвинуть рамку спора и помочь тем, кто, защищая условную «новую этику» или «новую чувствительность», видит в своих оппонентах врагов всего хорошего и светлого, ксенофобов и ретроградов. Этим людям мне хочется объяснить, что происходит в голове у тех, с кем они спорят. Мне хотелось призвать их не видеть в оппонентах врагов, а включить свою т.н. «эмпатию» (я ставлю кавычки, потому что я застал время, когда у этого слова было профессиональное значение – как-нибудь я об этом отдельно напишу). Перестать, опять же, шеймить своих собеседников, обзывая их расистами и ксенофобами.
Вообще-то все знают, что многие афро-американские мужчины ведут себя довольно патриархально и уровень домашнего насилия в гетто выше, чем в благополучном белом районе Нью-Йорка, но мы же понимаем, что это последствия рабства и дискриминации, поэтому ищем способы решить проблему, а не начинаем презирать афро-американских мужчин. Ну, вот с русскими людьми старшего поколения похожая история – исторические и личные травмы их немного деформировали, давайте это учитывать, беседуя с ними.

Собственно, вы же сами говорите, что это правильно и хорошо: рассказывать одним людям о травмах других. Ну, вот я и рассказываю.

Ну, и, наконец, я не могу не воспользоваться случаем и не рассказать о своем личном триггере.
В фейсбуке есть такой типаж автора, обычно уехавшего на запад несколько лет назад и работающего на полставки в университете. Этот человек прикоснулся к либеральной западной культуре и его переполняет новый взгляд на мир, который ему вдруг открылся. Он смотрит на своих бывших соотечественников и пишет «как ужасно, что эти умные люди ведут себя как нецивилизованные дикари!» — и дальше приводит какой-нибудь в самом деле прискорбный пример про «распоясавшихся н**геров» или «а почему нельзя е**** студенток?».
Проблема заключается в том, что человек, уехавший из России, и написавший про своих бывших соотечественников «нецивилизованные дикари», слишком мало читал книжек, которые читали те, с кем он живет на одном кампусе — иначе он бы знал, что он демонстрирует многократно описанный типаж жителя колоний, который переехал в метрополию и отказался от своего народа, его культуры и его ценностей. Это довольно отвратительное зрелище, у POC есть для этого специальные обидные слова (Кстати, отдельно доставляет выражение «нецивилизованные дикари» — оно, разумеется, чудовищно колониалистское. Хуже только выражение «готтентотская мораль» — с учетом того, что готтентоты были первыми жертвами геноцида в ХХ веке, хорошим аналогом будет «жидовская скупость». Как люди, разговаривая таким языком, умудряются при этом считать себя светлыми борцами за все хорошее против всего плохого и возмущаться русским словом «негр» –для меня большая загадка).
Короче, я много что могу простить собеседнику, но вот позиция белого сахиба по отношению к травмам собственного народа вызывает у меня (извините) ярость. Хочется бить оппонента по голове сначала тремя томами Архипелага ГУЛаг, а потом – томом Эдварда В. Саида и прочих теоретиков постколониальных исследований (примерно это же хочется делать с людьми, которые, сидя в Москве, переживают про black lives, игнорируя даргинские, таджикские, чеченские и прочие постколониальные жизни с окраин бывшей Российской Империи).

***
Я вижу, что мой пост немного затянулся :)

Для тех, кто пропустил середину, я быстро подведу итоги
— У русских людей, проживших большую часть жизни в ХХ веке, осталось в наследство от этого века много травм. Эти травмы до сих пор определяют их взгляд на жизнь и их ценности. Эти травмы заставляют испытывать сильный страх, маскируемый яростью, презрением, цинизмом и прочим. Столкнувшись с сильной эмоцией у таких людей, надо понимать, что скорее всего за этой эмоцией стоит травма – выше я описал несколько самых заметных, но, очевидно, их еще больше.
— Происходящая на наших глазах смена риторики часто делает затруднительной беседу между разными поколениями. Давайте учитывать это с обеих сторон. Как правило, люди с которыми мы общаемся, выступают против расизма и ксенофобии. Формы выражения их «против» могут различаться, методы борьбы различаются еще больше, но, вообще-то, никто не знает, какие формы выражения и методы борьбы лучше – в конце концов, предыдущие два поколения очень сильно изменили мир именно в смысле ксенофобии, так что, возможно, методы, в которые верили в ХХ веке не такие уж неэффективные. Вообще мне кажется, что лучше находить точки, в которых мы союзники, чем точки, в которых мы противники. Расизм — это плохо? Да, плохо. Надо помогать бедным? Надо. Ура, договорились. А дальше уже можно обсуждать детали.
— Говоря с жителями России, мне кажется важным помнить, что Россия как минимум лет сто не страна первого мира и поэтому заметная часть риторики, созданной для внутреннего употребления в США мало применима к России. У России и ее жителей огромные и довольно уникальные исторические травмы (общие для всех европейцев в ХХ веке, общие для всех жителей СССР плюс к этому различные для разных народов, включая русских), это надо учитывать.

Как всегда, я хочу призвать в комментариях к сдержанности.
Я много раз писал, что я не верю в том, что травму можно обесценить – я и сейчас так считаю. Но это не отменяет норм вежливости.
На чужих похоронах не поют веселых песен и не говорят «хорошо, что сдох, сука!» — но не потому, что это обсеценит скорбь близких, а потому что это невежливо и неуместно.
Учитывая проблемы с риторикой, о которых я писал, я понимаю, что не следует рассчитывать, что мы одинаково понимаем вежливость и уместность. Поэтому я решил просто перечислить, чего я не хочу видеть в комментариях – не потому, что это обесценит чью-то травму, а потому, что я не люблю читать неуместные и невежливые комментарии. Они меня раздражают и вызывают желание агрессивно спорить — а от таких споров, как известно, нет никакого толка.

Итак, я не хочу читать рассуждений о том, что чьи-то травмы недостаточно серьезные, что у кого-то травмы больше, что чьи-то травмы я забыл, что я написал слишком много про евреев и слишком мало про русских, что я написал слишком много про русских и слишком мало про таджиков, что СССР был прекрасной страной и там была бесплатная медицина и образование, что коммунизм это будущее человечества, что Холокоста не было.
Если очень хочется, можно вместо всего этого написать, что мы все вымрем, а вы унаследуете землю и тогда-то, наконец, построите светлое будущее, которое мы вам мешаем строить.
С этим трудно поспорить – мы в самом деле умрем. А если вы в самом деле собираетесь строить ваше светлое будущее, то я надеюсь умереть до этого.
Вы же помните: ХХ век научил меня, что умереть вовремя – главная удача в эпоху, когда идет такая стройка.
Если я прав, то мои правнуки будут рассказывать, как мне повезло!
А если правы вы, то будут жалеть, что дедушка не дожил

anyuta

Марабу

Марабу

Александр Гаврилов: «Если мы посмотрим на самые последние тенденции в сторителлинге, то обнаружим, что вот это рассказывание мифом, а не историей — оно становится дико современным. Marvel, «Звездные войны» — это то, чем пытаются стать все эти Game of Thrones. Они потому (собственно Game of Thrones как сериал) и выглядят так странно — там постоянно происходит миллион событий, при том что сюжет никуда не двигается. Все герои — там, где они были, и с ними ничего принципиального не происходит. Даже когда они умирают и воскресают, все равно ничего не меняется. Герой умирает и воскресает в рамках одной своей деревни — легенда об умирающем и воскресающем безо всякого смысла боге».

***

На весенней программе «Король Артур и рыцари Круглого стола» Александр Гаврилов (Alexander Gavrilov) будет читать с детьми книги; а вот что Гаврилов понимает под «читать книги с детьми», можно узнать из его интервью.
Записаться на программу можно на сайте https://bit.ly/2MRNxg1.

«Марабу»: Александр, о чем будет ваша программа в «Марабу» на этот раз?

Александр Гаврилов: Сначала я придумал, что можно собрать пяток рассказов, в которых отражается артуровский цикл, и почитать их всем вместе. Потом понял, что это немножко нелепая история — она не выводит нас на следующую ступеньку. А ведь есть нечто в истории о короле Артуре, что позволяет человеку европейской культуры считывать все это множество отражений. На самом деле история о короле Артуре — это не история и даже не легенда, а в чистом виде миф, который может развертываться во множество легенд, сюжетов, коллизий, узнаваемых обстоятельств.

«М.»: Это редкий европейский миф, такой молодой :-)

А. Г.: Да, если его с чем-то и сопоставлять, то с романами, евангельскими событиями. В чем специфика такого типа мифов и такого типа повествования? В том, что они не векторны, внутри них происходит огромное количество разнонаправленных событий, что и использовала массовая культура: создала отдельное кино про Мордреда, отдельное кино про Моргану, отдельное кино про любовь Ланселота и Гвиневры, отдельное кино про любовь одного сенешаля с другим сенешалем. И в тот момент, когда я заново для себя переформулировал, с чем мы имеем дело, я понял, что на самом деле это дико современная штука.

«М.»: А с чего вы начнете занятия?

А. Г.: Цикл занятий о короле Артуре мы придумали вместе с Алиной Аксёновой (Alina Aksenova) и Анной Козловой (Anna Kozlova). Самая первая лекция — как раз моя: я просто расскажу о короле Артуре, кто он такой, что кому сделал и почему. Дальше Алина и Анна на своих лекциях продемонстрируют, как все эти истории преломляются в науке и искусстве, а на моих занятиях мы проследим, как легенда об Артуре переламывается в комических рассказах, а дальше посмотреть, что переламывается и что остается в отражении и почему мы узнаем эти отражения. Речь не только о книгах, но и о кино, которое мы тоже будем смотреть в рамках нашего курса.

«М.»: А почему вы говорите, что все это — современная, актуальная штука?

А. Г.: Если мы посмотрим на самые последние тенденции в сторителлинге, то обнаружим, что вот это рассказывание мифом, а не историей — оно становится дико современным. Marvel, «Звездные войны» — это то, чем пытаются стать все эти Game of Thrones. Они потому (вот Game of Thrones как сериал) и выглядят так странно — там постоянно происходит миллион событий, при том что сюжет никуда не двигается. Все герои — там, где они были, и с ними ничего принципиального не происходит. Даже когда они умирают и воскресают, все равно ничего не меняется. Герой умирает и воскресает в рамках одной своей деревни — легенда об умирающем и воскресающем безо всякого смысла боге. Именно потому, что нам наскоро, на бешеной перемотке рассказывают не историю, не легенду, а миф во всей его полноте. Собственно, я хочу говорить с детьми о том, что существует такой тип нарратива, подход — когда мы говорим не об объектах, а о способе видеть объекты. Мне кажется, это и очень современно, и круто, и интересно, и полезно современным детям.

(Записаться на программу «Король Артур и рыцари круглого стола», которая пройдет 13-20 апреля и 21-28 апреля, можно на сайте https://bit.ly/2MRNxg1.)

#марабу #марабу_в_бургундии #марабу_для_детей #марабу_интервью #марабу_2019

Posted by Сергей Кузнецов on 28 фев 2019, 18:15

from Facebook
anyuta

Марабу

Марабу

«Борхес сказал: "Неизвестно, кто на кого повлиял — Гомер на нас или мы на Гомера", — мы видим какие-то понятные нам вещи, а непонятные подстраиваем под нашу сегодняшнюю мысль и реальность. XIX век действовал примерно в такой логике, эта попытка постоянно погружаться во что-то далекое, трансцендентное и непостижимое».

***

Любимый многими детьми преподаватель «Марабу», искусствовед Алина Аксёнова (Alina Aksenova) на весенних сменах «Король Артур и рыцари Круглого стола» (https://clck.ru/F2PTa) расскажет и покажет, как наше восприятие прошлого может меняться в зависимости от времени.

«Марабу»: Король Артур — это в большей степени история про литературу: бритты, «Смерть короля Артура» Томаса Мэлори. А что вы будете делать в рамках искусствоведческого курса?

Алина Аксёнова: Во-первых, есть иллюстрации к средневековым текстам XII и XV века, правда, их мало для того, чтобы сделать разнообразный и интересный курс для детей. Поэтому мы используем легенду о короле Артуре как повод поговорить о том, что в XIX веке думали о короле Артуре.

«М.»: А почему именно XIX век?

А. А.: Одна из самых интересных особенностей XIX века — искусства, литературы, культуры, да и вообще образа жизни — это то, что он открыл, превознес и мифологизировал Средневековье. Особую роль здесь сыграли, конечно, англичане, начиная, пожалуй, еще с конца XVIII столетия, с готического романа; а затем уже романтики во главе с Вальтером Скоттом осуществили главное погружение в Средневековье. Появилась необходимость изучать ту эпоху для того, чтобы воспроизводить ее в художественных произведениях. XIX век романтизирует Средневековье, оно представляется чем-то призрачным, ушедшим, далеким и прекрасным: высокие чувства, рыцарский кодекс, возвышенные взаимоотношения между рыцарями и дамами, благородство…

«М.»: А вы будете рассказывать детям вот эти разные мифы или, наоборот, их развенчивать?

А. А.: Конечно, и то, и другое. Несмотря на то, что замок у нас французский, главными героями разговора будут поздние английские романтики — прерафаэлиты, которые и поставили на пьедестал английское Средневековье. Они считали, что именно к искусству Средних веков надо возвращаться, чтобы реанимировать зачахшее, уставшее от академизма современное европейское искусство, которому надоели ограниченные темы, сюжеты, образы и техники.

Вообще тренд, что новое надо искать в прошлом, сложился в первой половине XIX века. И английские художники во главе с Данте Габриэлем Россетти вдохновлялись как раз легендами о короле Артуре. Само название «прерафаэлиты» говорит о том, что они ориентировались на дорафаэлевские, средневековые времена. Появились циклы, посвященные королю Артуру: например, фрески в одном из зданий Оксфордского университета. Сам Россетти увлекся созданием миниатюр в средневековой технике и создал цикл про короля Артура. Или Эдвард Бёрн-Джонс, который особенно погрузился в создание сюжетов через образ благородного средневекового рыцаря, такой меланхоличной полупрозрачной дамы.

Еще одним нашим героем станет Уильям Моррис: он и художник, и поэт, и писатель, и дизайнер. Мне кажется, детям будет как раз интересно, что Средневековье так интегрировалось в культуру конца XIX столетия, что во многом под его влиянием возникает знаменитый английский дизайн: гобелены, витражи, мебель. И если бы Моррис в свое время не познакомился с Россетти, не открыл бы для себя мир легенд о короле Артуре, не работал бы в Оксфорде, то, возможно, у нас была бы какая-то другая материальная база конца XIX века.

«М.»: То есть дети смогут увидеть и понять, как абстрактное Средневековье из школьного учебника по истории повлияло на современную жизнь?

А. А.: Борхес сказал: «Неизвестно, кто на кого повлиял — Гомер на нас или мы на Гомера», — мы видим какие-то понятные нам вещи, а непонятные подстраиваем под нашу сегодняшнюю мысль и реальность. XIX век действовал примерно в такой логике, эта попытка постоянно погружаться во что-то далекое, трансцендентное и непостижимое. Средневековье в этом смысле было очень удобным, потому что а что еще-то из прошлого можно привлечь к делу? С одной стороны, Средневековье изучалось, но все равно для него придумывали характеристики, актуальные в XVIII–XIX веке. Кодекс рыцарства, образ женщин — это все приукрашивалось, сглаживалось. На самом деле в Средние века женщина не всегда была такой пассивной и флегматичной — она часто и замком управляла, на ней держалось хозяйство в несколько сотен человек, пока супруг вел свои крестовые походы.
Мы как раз поговорим о том, как XIX век и викторианская Англия в частности активно выдавали желаемое за действительное. При этом интересно посмотреть на стилистические приемы разных конкретных художников.

«М.»: И в конце такой осторожный вопрос от мам девочек: рыцари, король Артур — это все же такая, больше мальчиковая история, будет ли интересен ваш курс девочкам?

А. А.: Ну, мы будем смотреть картины, и визуальный ряд там сам по себе очень красочный. Потом мы поговорим о том, как художники экспериментировали над техникой, какие краски и как смешивали. Мне кажется, это всегда интересно всем.

И мы будем обсуждать не только рыцарей и, кстати, не только англичан, а перебросим мостик во Францию и поговорим, как вот эта неистовая любовь XIX века к Средневековью, вообще говоря, это самое Средневековье спасла с точки зрения культурного наследия. Ведь раньше никому не приходило особо в голову что-то сохранять, беречь, реставрировать — большая часть памятников средневековой архитектуры в той же Франции пришла в упадок.

Я расскажу про Проспера Мериме, который был не только писателем, но и экспертом по культурным памятникам: он ездил по Франции, смотрел на средневековые замки, на все эти здания и мосты и включал их в список для восстановления.

Мы поговорим про реставратора Эжена Эмманюэля Виолле-ле-Дюка — это на самом деле культовая личность, отношение к которой очень неоднозначно, но то, что он отреставрировал всю средневековую Францию, включая Нотр-Дам, бесспорно. Увидим, что многих известных элементов Нотр-Дама, скажем, знаменитых химер, в Средневековье не было, их придумали сами реставраторы — в XIX веке это вовсе не считалось зазорным.

Так у нас протянется ниточка от короля Артура — через художников XIX века, через архитектуру — к современности. А король Артур — просто отличный предлог, чтобы нам вспомнить о совершенно не далеких от нас реалиях, подпитанных средневековыми образами.

(Чтобы подать заявки на весенние смены для детей 10-14 лет, пожалуйста, пройдите по ссылке: https://clck.ru/F2PTa).

#марабу #марабу_в_бургундии #марабу_kids #марабу_интервью

Posted by Сергей Кузнецов on 16 янв 2019, 15:30

from Facebook
anyuta

Марабу

Марабу

Мы уже не раз приглашали вас на программу «Средневековье в Бургундии» для взрослых. Конечно, мы решили воспользоваться случаем и разместить наш анонс на странице Страдающее средневековье. Но творческие муки были нешуточные. Посмотрите сами!

А ссылка на программу - в первом комментарии. Ждем вас в ноябре!

#марабу #марабу_для_взрослых #марабу_в_бургундии

Posted by Сергей Кузнецов on 12 окт 2018, 11:15

from Facebook
anyuta

Без победителей — Booknik.ru

Без победителей — Booknik.ru

Сергей Кузнецов: «Это было не шоу, не интересный постмодернистский феномен -- первое историческое событие в истории России, которое ее граждане увидели в прямой тра...

Posted by Сергей Кузнецов on 3 окт 2018, 20:50

from Facebook
anyuta

Марабу

Марабу

Сергей Кузнецов: "Параллельно с этим происходит окончательная мифологизация Средневековья, когда «воображаемые» Средние века уже откровенно отрываются от исторических, становятся такими «альтернативными Средними веками», то есть Средними веками, которые происходят где-то не на земле или, может, на какой-то другой земле. Тут сразу приходит в голову «Игра престолов», но ведь и «Трудно быть богом» (и Германа, и Стругацких, хотя это два очень разных произведения, в том числе в смысле конструирования Средневековья) имеет совершенно ту же самую природу. И отдельно, конечно, надо говорить про советское восприятие западноевропейских Средних веков — все эти «Стрелы Робин Гуда» с песнями Высоцкого и т. п."

***

В конце ноября в бургундском Сhâteau Le Sallay пройдет осенняя образовательная программа для взрослых, посвященная Средневековью. Специальный курс для этой программы подготовил один из основателей проекта «Марабу», писатель Сергей Кузнецов (Sergey Kuznetsov).

(Чтобы оставить заявку на эту программу, пожалуйста, пройдите по ссылке https://is.gd/2hD74Y).

«Марабу»: Сергей, до этого на все взрослые программы приглашались сторонние лекторы. Почему в этот раз вы решили выступить сами?

Сергей Кузнецов: По темпераменту я не академический ученый — поэтому когда речь заходит о любой теме программы «Марабу» для взрослых, я понимаю, что на свете есть люди, которые разбираются в этом глубже. При этом существует несколько тем, которые меня по-настоящему волнуют, и одна из них — вопрос, как устроено наше восприятие истории. По большому счету, об этом написаны почти все мои романы; и вот когда мы придумали программу про Средние века, я понял, что мне хочется самому рассказать нашим гостям, как конструировалось понятие Средневековья — потому что для меня это во многом модельный пример того, как вообще строятся наши отношения с историей.

«М.»: А в своих романах вы никогда про Средневековье не писали?

С. К.: Да, не писал — причем именно потому, что я очень ясно чувствую, насколько искажена наша оптика, когда мы начинаем говорить о прошлом.

Для примера можно взять дореволюционную Россию. Когда мы говорим об этом времени — а это всего сто с небольшим лет назад, — мы видим, насколько опосредованно наше восприятие тех событий благодаря книгам и фильмам, знакомым с детства; насколько рамка этого восприятия задается идеологической борьбой, которую люди моего поколения вполне застали («Россия, которую мы потеряли» против «Отряхнем его прах с наших ног»). При этом многие из нас могли видеть и разговаривать с людьми, которые помнят Россию до 1917 года или хотя бы слышали рассказы людей, которые жили в этой России. И все это вместе создает такой голографический образ дореволюционной России, с которым, например, так любит играть Борис Акунин. Мы понимаем: что-то там было настоящее, но дотянуться до этого чего-нибудь очень трудно.

Со Средними веками то же самое, но умноженное на десять, потому что прошло не сто, а пятьсот или тысяча лет. Но все механизмы формирования образа исторического прошлого остались теми же: сначала «Отряхнем прах с наших ног», потом «Европа, которую мы потеряли», потом, уже в ХХ веке, появляется школа «Анналов», то есть историки предпринимают попытку понять и реконструировать, как там на самом деле жили люди. Параллельно с этим происходит окончательная мифологизация Средневековья, когда «воображаемые» Средние века уже откровенно отрываются от исторических, становятся такими «альтернативными Средними веками», то есть Средними веками, которые происходят где-то не на земле или, может, на какой-то другой земле. Тут сразу приходит в голову «Игра престолов», но ведь и «Трудно быть богом» (и Германа, и Стругацких, хотя это два очень разных произведения, в том числе в смысле конструирования Средневековья) имеет совершенно ту же самую природу. И отдельно, конечно, надо говорить про советское восприятие западноевропейских Средних веков — все эти «Стрелы Робин Гуда» с песнями Высоцкого и т. п.

В случае России на все это еще накладывается наследие советской средней школы, когда вся история делилась на «Историю Древнего мира», «Историю Средних веков», «Новую историю» и т. д. При этом понятно, что в Средние века автоматически попадало и Возрождение с Реформацией и Контрреформацией — то есть границы Средних веков для постсоветского человека несколько расширены по сравнению с европейским подходом.

«М.»: То, о чем вы говорите, звучит довольно академично…

С. К.: Мне кажется, как раз нет, это всё довольно актуальные темы — о том, как люди конструируют свое коллективное прошлое. По большому счету, через двести лет про наше время тоже будут что-то сочинять, а еще через четыреста — совсем мифологизируют и превратят в фэнтези.

Викторианская эпоха, например, уже почти полностью стала фэнтези.
Но вместе с тем страшно интересно смотреть, как, несмотря на мифологизацию и все такое прочее, в нашей жизни до сих пор остается огромное количество вещей, смысловых нитей, которые тянутся из Средних веков. И тут, конечно, есть пример, который я не могу не привести. Когда мы говорим о закате Средневековья, то почти сразу вспоминаем текст, который до сих пор сохраняет не только популярность, но и, я бы сказал, методологическую актуальность. Это, конечно, «Декамерон» Боккаччо — история про людей, которые посреди враждебного мира запираются в доме, выпивают, едят и рассказывают друг другу истории. Для меня это хорошая модель того, чем мы занимаемся в наших взрослых программах «Марабу» — символично, что эта модель тоже родом из Средневековья.

Поэтому мне показалось хорошей идеей собраться в замке XVI века, чтобы слушать про средневековые ереси и трансформацию христианства, обсуждать, осталось ли хоть что-нибудь от средневековой кухни и, возможно, пробовать это восстановить. Но при этом мы неизбежно все время будем ощущать вот этот зазор между нашим временем, далеким прошлым и нашим представлением об этом далеком прошлом, и, собственно, моя функция в этой программе — напоминать об этом зазоре.

А еще, конечно, я постараюсь быть гостеприимным хозяином и следить, чтобы наши гости были счастливы и довольны.

(Чтобы оставить заявку на эту программу, пожалуйста, пройдите по ссылке https://is.gd/2hD74Y).

#марабу #марабу_в_бургундии #марабу_для_взрослых #марабу_интервью

Posted by Сергей Кузнецов on 20 сен 2018, 12:13

from Facebook
anyuta

А есть какой-нибудь историк кино, который сегодня расскажет нам в чем разница между нынешним кейсом…

anyuta

Про кризис

Сейчас много сравнивают нынешний кризис с 1998 или даже 2008 годом. Все вспоминают, как они напугались - а потом все обошлось, хотя было трудно.

Это очень терапевтичные воспоминания, они придают силу и помогают держаться. Я тоже думаю, что будет трудно, но в конечном итоге через десять лет найдутся люди, которые скажут, что "но мы все-таки выжили, и много поняли, и много совершили".

Впрочем, ложные аналогии могут немного помешать в достижении этого момента. Потому что мне кажется - и не мне одному - что у нас сейчас не 1998 и уж тем более не 2008, а самый что ни на есть конец восьмидесятых. То есть кризис политический, а не экономический, и выход из него будет связан с демонтажем нынешнй политической системы (ну, или всей страны - это как пойдет). И дополнительную тревогу вызывает то, что мы не знаем, в каком месте в условном 1990ом году, каждый из нас оказался: в Прибалтике, в Москве или в Туркменистане.

Вспоминая это время, я замечаю, что перестали работать многие вещи, которые поддерживали меня и до, и после. Например, в 1990 и 1991 году вообще было не важно хорошо ты работал или плохо, много или мало - не важно ни для страны, ни для тебя. Я вставал утром и шел по пяти магазинам, чтобы хотя бы в одном из них купить дочке молоко. Это, конечно, не мешало мне работать, но моя работа и поиск молока (и сам факт наличия молока в магазине) вообще не были связаны - ни в реальности, ни в моем сознании. А вот выход на митинги казался чем-то, что делается для того, чтобы молоко появилось в магазине. И когда оно появилось - где-то в 1992 году - опять появился смысл работать.

Я привожу пример про молоко и про работу - но точно также можно было бы рассказать, как обрушились множество других стратегий, исправно служивших в начале восьмидесятых. В том числе - струтегия внутренней эмиграции: я вас не замечаю, вы меня не трогаете, я читаю своего Джойса и слушаю лютневую музыку - а потом выясняется, что нет ни денег, ни еды, да и ценность Джойса даже для людей "своего круга" вокруг становиться как-то сомнительна.

Мне кажется, в ближайшие годы (если не месяцы) нас ждет что-то похожее: большая часть того, к чему мы привыкли, обесценится. Инфляция будет съедать деньги до того, как мы их заработаем, а разные важные проекты - в области, скажем, урбанистики или дизайна - будут терять смысл на этапе проектирования.

Это не значит, что не надо ничего делать - можно, конечно, продолжать то, что казалось важным еще вчера. Но надо быть готовым, что завтра может оказаться, что мы накануне весны увлеченно лепили скульптуры из снега.

Вспоминая тектонические сдвиги эпохи поздней перестройки, мне кажется, что только одно сохраняло свою ценность - и не потеряло ее в последующие годы: это человеческие связи, в широком диапазоне от дружбы до социального нетворка. Это, мне кажется, тот важный урок, которым хочется поделиться с теми, кто не застал время по настоящему больших перемен: не забывайте друзей и знакомых, держитесь вместе, поддерживайте - хотя бы морально - тех, кого вы можете поддержать.


Я, конечно, понимаю, насколько 1990 год отличался от нынешнего - у многих тогда был оптимизм и вера в возможность светлого будущего, которых почти нет сегодня. Можно считать, что у нас - смесь поздней перестройки и мрачных андроповских времен. С одной стороны - ничего не работает, с другой - кажется, что нет никакой надежды.

Но все равно давайте помнить, что мы прожили и 1983ий, и 1990ый и все последующие годы -

и, по большому счету, на выходе у многих из нас все стало сильно лучше, чем было на входе.

Я надеюсь, так же случится и в этот раз. Но чтобы все кончилось хорошо - лучше не питать иллюзий.


Update Запись дополненна где-то в середине и немного отредактирована.

anyuta

Не то сон, не то пьеса

В самолете сегодня мне приснился сон, будто я написал пьесу. Ну, что значит приснился: я ее как бы писал в полудреме. В нормальном состоянии мне бы и в голову не пришло сочинать такую пьесу. Короче, сюжет такой:
В 1939 год, за какое-то время до начала второй мировой войны, в нацистскую Германию попадает человек из будущего (кажется, сейчас это называется словом «попаданец»). Он попадает в какое-то место, где сидят высокопоставленные нацисты – ну, не самая верхушка, а так, чуть пониже. Поскольку я никогда особо не интересовался нацистской Германией, то понятия не имею, как их могут звать, в каких они чинах и тд (по этой же причине наяву я бы пьесу писать не стал).
Ну вот, он им начинает рассказывать, что будет дальше. При этом у него с собой iPad, в котором почему-то работает интернет (и часть сна о том, что если есть прибор для пользования интернетом, то появляется и интернет, даже в прошлом. Теория излагается с пафосом и как-то связывается с Ананербе и теорией полой земли).
Короче, он показывает им, что скоро начнется война и Гитлер захватит Польшу, Францию и так далее. Нацисты радуются, говорят «ну, этот, хотя и ебнутый иногда, но все-таки дело свое хорошо делает! Париж наш!» Когда выясняется, что договор о капитуляции французы подписали в том же самом вагоне, где Германия подписала позорный мир в 1918 году, наступает вообще ликование. «Жалко, отец не дожил!» «Все-таки есть на свете справедливость!» и тд
Потом доходит дело до обсуждения Холокоста. Попаданец показывает фотографии Освенцима и прочие ужасы. Один из военных говорит: «Ну, блядь, я всегда считал, что этим людям из СС ничего нельзя доверить! Ну, если им так дались евреи, можно же было сделать все то же самое цивилизовано, без зверства!».
Вообще, нацисты там разных взглядов. Кто-то обожает Гитлера, кто-то его не любит, кто-то ратует за контакты с Западом, кто-то, наоборот, совсем хардкор наци. Но всех объединяет, что Германия превыше всего.
И тут попаданец доходит до Сталинградской битвы, поражения Германии, разбомбленных городов, огненного смерча в Дрездене и так далее. Все в истерике. Тут же вылезают все разногласия. Кто-то кричит «Я всегда говорил, что Гитлеру я бы и кошку свою не доверил!», кто-то говорит «Рем бы этого не допустил», кто-то просто плачет, кто-то считает, что фюрера обманули...
Попаданец показывает будущее собравшихся: кто-то казнен в Нюренберге, кто-то скрывается до конца жизни, кто-то покончил с собой, многие погибли... несколько человек приняли участие в массовых казнях и управлении лагерями.
Все, опять-таки, в шоке.
И тут самый энергичный говорит: «мы должны это остановить!» После короткого спора все приходят к выводу, что, да, нужен заговор, надо избавиться от Гитлера и проводить более умеренную политику. Но в этот момент самый умный говорит: «Да вы с ума сошли! Нас же никто не поддержит! Люди счастливы, что мы вернули себе Судеты! Германия расцветает! У Гитлера фантастический рейтинг! Да если мы его уберем, все будут считать, что мы – жидовские агенты!»
Все как-то сразу понимают, что он прав. Не, в самом деле, вот завтра выйти к народу и сказать, что фюрер вел Германию не той дорогой? Вообще не вариант.
А, может, объяснить им, что будет дальше? Сожженный Дрезден, разбомбленный Берлин, миллионы убитых? Не, никто не поверит. А если и поверят – скажут, ну и ладно, пусть Германия лучше погибнет, чем ляжет под жидовских капиталистов и большевиков.
Все в отчаянии. Самый гуманный говорит: Неужели нельзя что-то сделать, чтобы всего этого не случилось? Ни войны, ни лагерей смерти, ни уничтожения Германии? Может, пусть нас считают коммунистическими агентами – зато мы спасем страну?
Все говорят, что, нет, никто не поверит, что они спасут страну. В истории Гитлер останется героем, они – предателями, и немцы еще десятилетиями будут мечтать о том, чтобы к власти пришел новый фюрер. И, может, даже приведут его к этой самой власти.
Попаданец тут быстро говорит про ядерное оружие и про то, что лет через двадцать мировая война будет куда хуже, чем сейчас.
Кто-то плачет, вспоминая жену и дочь. Кто-то, быстро посмотрев в интернете, видит, что всех его сыновей убьют на восточном фронте. Все в депрессии и отчаянии.
И тут самый умный спрашивает: а что дальше с Германией? Попаданец рассказывает, что в начале XXI века Германия обратно объединится и станет самой крупной и могучей страной Европы. А Советский Союз, наоборот, распадется.
Все смотрят друг на друга, не зная, как реагировать. И тут кто-то говорит: «Гитлеры приходят и уходят, а Германия остается. Германия превыше всего!»
НУ, и как-то все сразу успокаиваются и видно, что они приняли свое будущее и готовы сделать все то, о чем мы прочитаем в учебниках истории.
Занавес.
anyuta

Старые журналы на раздачу

В связи с многочисленными переездами разбираю книжки и нашлось разное, что готов отдать тем, кому в самом деле нужно:
- первые сколько-то номеров методологического журнала "Кентавр".
- гениальный седьмой номер журнала "Сеанс" про шестидесятые (у меня было их несколько, потому что я их все время давал почитать - в конце концов, оказалось, что их у меня два). Плюс шестой и восьмой номер этого же журнала, тоже оказавшиеся в двух экземплярах.
- второй и третий том классического англо-русского трехтомного словаря Апресяна. Плюс англо-русский словарь Миллера 1961 года и еще пара словарей

Кроме того, для тех, кто помнит слова "Монокль" и "Пегас Light" у меня есть сколько-то нумерованных экзмепляров сборников, выпущенных мной на лазерном принтере в честь закрытия этих проектов. Там, разумеется, только избранное, но тем, у кого с этими проектами связаны ностальгические воспоминания, может быть приятно их вспомнить.

В течение пары дней я все это подержу, а потом оно сгинет в разное никуда.